Автор: Наталья Быстрая
Я ждала ее в полдень. И не знала о ней ничего. «Прошу Вас, давайте все при встрече», — прошептала она сдавленным голосом по телефону.
Вошла. Бестелесная. Парящая. Почти ангел. Ореховые волосы ниже талии. Тонкие черты лица. Глаза — омуты цвета чая, выразительные, печальные, затемнённые густыми ресницами, похожими на крылья бабочки. Милая извиняющаяся улыбка, существующая на лице будто сама по себе. Невесомый шаг.
— Я займу Ваше время, вы уж простите, — заправляя прядь за ухо проговорила она.
Я тихонько улыбнулась в ответ, словно боясь ее спугнуть, и жестом пригласила присесть.
Она неловко устроилась на диване, я заметила, что ей явно неудобно, но позы своей она не сменила.
Не чувствует? Ладно, позже проверим.
«Как ей удается быть такой тонкой и невесомой? И кто она? С чем пришла?» — Думаю я, разглядывая черты ее лица.
Она напоминает мне мираж в пустыне, кажется, что она вот-вот исчезнет, испарится.
Я вижу оттиски горя на лице, съехавшие вниз плечи, устало упавшие на колени тонкие руки.
Присоединяюсь, ловлю ритм ее дыхания, дышать становится трудно, это какая-то адская работа — дышать, ещё миг и вот, я уже почти не дышу.
Тело в ощущениях не доступно, оно живет будто само по себе, чувствуется лишь узость груди, она будто сдавлена чем-то тяжёлым, а в центре дыра. Зияющая, огромная и пугающая.
Дыра, в которую, видимо, предстоит заглянуть. Такая алчная и ненасытная пропасть, в которую уходит безвозвратно все — слова, слезы, вздохи, чувства, люди.
Все, происходящее с девушкой каждый день ее жизни проваливается в эту ненасытность, как в бездну, не покрывая при том даже донышка и делая восприятие мира настороженным и безысходным.
Девушка начинает говорить. Ей трудно, голос все время срывается в немые рыдания. Она не даёт себе плакать, сжимает зубы, совершает над собой нечеловеческое усилие, затыкает ползущую боль и через силу говорит дальше. Похоже она хорошо умеет подавлять переживания, просто асс в этом деле.
В ее истории много трагичного. Мама была больна шизофренией. Воспитывала ее одна. Отец лишь присылал деньги и только.
Ее маленький детский мир все время шатался. Каждый день ее жизни — это хождение по минному полю и совершенно непонятно, когда выглянет солнце.
Когда наступали моменты просветлений мама была ласковая, читала книжки, заплетала косы, а потом, словно по щелчку, в неё будто вселялся какой-то злой дух, лицо перекашивало, и мама становилась взрывной и агрессивной.
Маму пришлось « удочерить» когда девочке стукнуло 5. Бывали моменты, когда мама самостоятельно не могла сделать простых вещей — одеться, накормить, купить продукты и тп.
Девочке было трудно ясно объяснить самой себе, что же такое происходит с мамой. Для неё ситуация выглядела так: в голове у мамы жил некий тумблер, он был главный душеприказчик, иногда он существовал сам по себе, а иногда руководил маминым поведением, и если этот тумблер поворачивался, то … тогда мама больно хватала девочку за руку, они бежали из квартиры, схватив минимум вещей и неделями жили в подвале в окружении крыс.
Девочка дрожала, просила маму вернуться в тёплую квартиру, но они снова и снова спали на дощатом настиле в темноте, и сырости.
Они спасались бегством от чего-то страшного, кто — то их преследовал, по крайней мере, так думала мама.
Среди ночи они выскакивали из своих кроватей и неслись в холод, и темень полуодетые. И так много лет.
Девочка свыклась со всем этим, хотя ей было больно и тяжело не только душевно, но и физически. После одного жестокого избиения сковородой, когда голова была разбита в кровь, она перестала замечать свои телесные мучения, стала воспринимать собственное тело как чужое, инородное, совершенно не понимая при этом, что хорошо для нее, а что плохо, и, конечно, не задаваясь вопросом нормально ли вообще все то, что происходит с мамой.
У неё никогда не было другой матери, ей не с чем было сравнить. Была только бабушка. Властная, строгая, критикующая. Бабушка появлялась на пороге их дома лишь тогда, когда до неё доходили слухи об очередном ухудшении в здоровье мамы. Девочка ее побаивалась.
При большом везении бабушке удавалось застать их дома, при отсутствии везения та долго искала их по подвалам, расспрашивая мрачных дворников и любопытных жильцов.
Иногда бабушке удавалось найти их быстро, иногда нет. Бабушка не могла забрать девочку к себе по каким-то обстоятельствам, ложиться же лечиться в клинику мама наотрез отказывалась.
Мама думала, что никто ее просто не понимает, что весь мир против неё, что люди глухи и слепы. А она ясно видела — вот же она, опасность, там, за углом в виде той странной блондинки за углом или того хмурого парня в кроссовках и банкой пива.
Мама знала — ОНИ следят за ней, выжидая, когда она потеряет бдительность и можно будет напасть. Поэтому вместо школы они снова бежали в подвал или прятались на чердаке.
Прошли годы, прежде чем маму все же устроили в клинику, долго лечили, потом выписали, а потом снова лечили, и снова.
Девочка выросла в прекрасную девушку, высокую, тонкую, но вечно печальную.
Сейчас все давно позади. Нет больше жизни в подвале, нет свихнувшейся мамы, нет надоедливой школы, где она вечно была в неуспевающих и не потому что она глупа, а потому что они были все время в бегах. Они могли идти в школу, весело болтая и поглядывая по сторонам, и вдруг неожиданно маму сносило, тумблер поворачивался, делая маму злой, напуганной и всех во всем подозревающей.
— В школу нельзя! — Кричала мама. — Вычислят! — И они бросали ранец и бежали. Тогда мама мазала ее и свои щеки грязью с газона, чтоб не узнали, и, раздирая аккуратные косички, лохматила волосы.
Но сейчас все позади. Все в прошлом. Но это прошлое будто каждый день стоит перед ее глазами. Она носит маму в своей голове и вздрагивает от каждого шороха. Она слышит мамин голос.
Она кукожится от непосильной вины и сворачивается от бессилия, потому что она не смогла вылечить маму. Не сумела.
И вот, однажды …
Ночь. Крыша дома. И мама, шагающая в пустоту. За ней гонятся. Но она не дастся живой.
«Давай вместе», — возбужденно говорит мама.
Девочка очень любит свою маму, но нет, она ещё не готова умирать. Ей страшно. Они на крыше одни. Их никто не преследует, жаль, что об этом не знает ее мама.
Я не знаю, как выжила эта девушка, мне трудно даже на минуточку представить ее жизнь. Я задумываюсь о том, за счёт каких невероятных усилий она сохранила разум, наблюдая безумие матери каждый день, где не было ни дня безопасности и стабильности, разве только минуты затишья.
Самый большой ее страх — заболеть. Не какой-нибудь телесной хворью, нет.
Она боится стать, как мама, такой же сдвинутой, несчастной, приносящей всем горе, шизофреничкой.
Бог дал ей невероятный запас сил, она не только выжила, но и не сошла с ума вслед за мамой. Вот только эта хищная дыра и бесконечная печаль, порой превращающаяся в нестерпимую тоску и все.
Я молчу, внимательно слушаю ее и вибрирую в ответ. Открывается целое озеро боли. И его слишком много для неё одной.
Девушка хочет похоронить эту боль, она чертовски устала ее носить.
Она художник, и я решаю работать с ней через образы, предлагаю поискать места в теле, где живет ее боль, описать, как она выглядит, на что похожа, какой у неё характер, зачем она ей.
Оказывается, боль — осьминог. Синий и печальный. У него огромные щупальца, он живет в спине между лопатками, но его щупальца настолько длинны, что легко дотягиваются до низа живота или даже до пятки.
Мы играем с осьминогом.
— Кто он тебе? Друг или враг? — спрашиваю я.
Странно, что друг. Такой неудобный, болезненный, коварный, не думающий о ней друг.
И, к тому же, слишком большой. Им вдвоём давно тесно в одном теле.
— Чего б тебе хотелось? — Спрашиваю я.
— Чтобы он стал меньше.
— А давай накормим его и посмотрим, что произойдёт?
— Чем?
— Любовью. Я буду тихонько гладить тебя по голове, плечам, спине, а ты просто чувствуй мои руки. Мы будем покачиваться в ритме прибрежной волны и посмотрим, что будет.
Она неуверенно соглашается. Мы договариваемся так — если ей будет неприятно, мы остановимся.
Сначала я прикасаюсь едва — едва. Потом чуть плотнее. Касаюсь лопаток, они похожи на крылья. И правда, ангел.
Сначала она с трудом дается мне, напрягается, но потом сникает, расслабляется, тяжелеет и постепенно становится такой земной, настоящей.
Ей очень хочется спать. Такое чувство, что она давно нормально не спала. Много лет. Я даю ей подушку, она устраивается у меня на коленях, и я продолжаю гладить, и покачивать.
Само собой возникает песня, такое тихое колыбельное мурлыканье, через
которое слышны звуки вокруг: капли воды на подоконнике, шум ветра, шорох веток, скользящих вдоль окна.
Она засыпает. Совершенно по-настоящему. Ее лицо расслабляется, дыхание становится ровным. Ей хорошо. Не надо ни от кого убегать.
А я сижу рядом, глажу ее волосы и думаю о чудесах психотерапии.
Просто быть. Касаться. Вибрировать. Отзываться. Быть искренней. Настоящей.
И все, большего не нужно. Так запускаются чудеса исцеления. Так затягиваются глубокие дыры и рубцуются раны. Потому что так целительно быть с тем, кто готов подать тебе в трудностях руку, готов провести через пугающую дыру, кто знает, как подружить тебя с твоим телом, кто поможет приручить огромного синего осьминога или даже сумеет спеть колыбельную.
Она просыпается. Это уже другие глаза. Она улыбается, садится в угол, подтягивает ноги под себя, закрывает впалый живот подушкой, обнимая ее так, как обнимают маленькие девочки своих игрушечных мишек.
— Как вы это делаете? — Спрашивает она. — Мне настолько легче. Я уже и не помню, каково это быть расслабленной.
— А как поживает твой осьминог?
— Он стал совсем маленьким, таким тихим и довольным.
Она выглядит и правда расслабленной, а ещё какой-то уставшей, но светящейся. Ее улыбка изменилась, это уже не отдельно существующая на лице улыбка-маска, девушка улыбается вся сразу, «целиком». Ее выразительные глаза, хрупкие плечики и ключицы, даже кончиками ореховых волос — все участвует в улыбке. Больше нет маски вечно виноватого клоуна с извиняющейся улыбкой, нет вечной печали Пьеро, нет пожирающих тревоги и страха.
Есть миг тишины и спокойствия. Обретения себя. Я в этот момент рядом. И лишь я знаю, что пока это только миг.